Просмотров: 114 | Опубликовано: 2018-07-19 12:49:26

Сёпа

Кота нашего Сёпу (не Стёпу, а именно так - Сёпу) я побаивался и очень им восхищался. Нечто подобное - смесь восторга, уважения и робости - я долгое взрослеющее время испытывал к отцу, хотя отец, явно выигрывая в росте и физической силе, проигрывал Сёпе в дерзкой независимости. Кот был не просто «сам по себе», он был самодостаточен, точно произведение искусства, и, как всякий шедевр, внушал мысли о преклонении. Признаться, я ничего не понимаю в кошачьих породах, помню, Сёпа был черный, гладкий и остромордый как муравей. Числился он за прабабушкой, которая уверяла, что «котик игипетский» и зовут его «Сёпа» не просто так, а потому что, это его имя собственное. Прабабка подливала коту в молоко какую-то пахучую дрянь из своих многочисленных склянок, и я думал, что прабабка - ведьма, хотя и добрая, а Сёпа – её слуга на посылках. Деятельность «на посылках», знакомую мне из сказки о золотой рыбке, я представлял, как доставку мелкого груза и писем по сказочным адресам. Что касается таинственной жидкости, то не иначе, Сёпа крепко сидел на валерьянке, а прабабка методично спаивала любимца из благих побуждений.

Лекарствами в квартире пахло мощно, настоящий букет, где три основные струи: валерьянка, корвалол, вьетнамский бальзам – задавали тему, а вариациями вплетались спиртовые настойки и вонючие мази. Лечились все (ленивых не было) – дед, бабка, прабабка. Я, по причине малолетства, отделывался эпизодическими компрессами и травяными отварами, а Сёпа, кроме сомнительных капель, ничего не принимал. Кот этот отличался прямо аристократической или наглой брезгливостью. Он никогда не отирался у обеденного или кухонного стола, он никогда не брал заманчивых подачек из человеческих рук. Я вообще не помню, чтобы Сёпа что-нибудь ел, молоко – да, бывало (с выражением «извольте»), а вот, за едой я его не застал ни разу.

Он любил принимать солнечные ванны. Или, точнее, солнечный душ. Аккуратно шагнув в отвесный, как водопад утренний луч, стараясь не задеть копошащиеся в янтаре пылинки, не взболтнув земной осадок, Сёпа тянулся к Солнцу головой, зажмурив глаза и, подставив покорный только ему (Солнцу) затылок; потом медленно скользил вокруг собственной оси, перетекал от высоких лопаток к сухому крестцу, – этакая черная ртуть, раздумывающая: «какой бы облик принять», и неизменно принимающая свой – кошачий.

Я тогда думал, что кот питается солнечными лучами и, что только такое черное-пречерное существо и должно быть в близких отношениях с невыносимо белым Солнцем, которое лишь на картинках положено рисовать лимонным или апельсиновым.

Мне и сейчас трудно думать, что, загнав в угол мышонка (а таковые к нам, нет-нет, забегали) или, притащив с улицы плоского воробья с круглым глазом, Сёпа с утробным урчанием пожирает добычу, и усы его лоснятся и шевелятся.

Не хотелось бы позволять описанию перерасти самоё себя. На снимке памяти «тогдашнего сейчас» прабабушка – это морщинистые руки, очки на шнурке, запах лекарств и хозяйка Сёпы; дед и бабка – очень суетливые и занятые люди, они в предпенсионном возрасте и после работы много разговаривают, в основном о том: «как это они оставили ребенка, а сами... сами уехали отдыхать черти куда».

Сейчас мне на десяток с лишним лет больше, чем было моим родителям тогда, и я уже могу позавидовать их радостному бытию вдвоем и легкомысленному движению в сторону удобства и комфорта.

Хорошо помню белую стену напротив моей кровати, а на стене – украшение, видимо, модное в те годы. Пластмассовая, что ли, тарелка, на которой портрет деда и бабушки: голова к голове – косынка к роскошным усам – на фоне невообразимого на Земле горного пейзажа, и всё это в обрамлении колосьев пшеницы, перевитых лентой, как девичья коса.

Я очень четко вижу лица на портрете. У бабушки под косынкой изящные, опережая моду, тонкие брови, тонкая переносица с великоватой носовой «пипкой». Губы – пухлые, и в уголках – черточки, тени «только-что чтошных» улыбок, над верхней губой – капля родинки. Дед в какой-то кавказской папахе, усы у него – условно грузинские – лихие, едва ли не подкрученные на концах. На переносице – суровая, как пересохший ручей, морщина сосредоточенности, глаза – внимательные и, как бабушкины, всегда наблюдающие за мной. Эти лица засели в памяти прочнее, чем образы живых бабки с дедом, прочнее, чем семейные фотографии, вспоминаемые в разговорах родственников или поминальных тостах. Часто, возясь на полу с игрушками, я ловил на себе взгляд этой пары. Иногда взгляд (или взгляды?) меня будил, вот тогда бывало по-настоящему страшно. Я начинал разговаривать с портретом, предлагал свои игрушки, делал вид, что мы играем вместе, а когда приезжали настоящие дедушка с бабушкой, я просил их не пугать меня больше. Они, конечно, удивлялись, сетовали на недостаток родительской любви, дескать, как можно искалечить детскую психику, и разрешали включить свет в коридоре. В этом луче, в полной боевой готовности несли вахту мои солдатики, укрывшись в засаде из кубиков и спичечных коробков.

Сёпа, как и положено, гулял, где вздумается, спал же всегда в прабабкиной комнате. Накачавшись к вечеру валерьянки, Сёпа не пугался ни тяжелого запаха, ни беспокойного старческого сна.

Обычно, я просыпался от шума, катившегося, как своенравная горная река, из-под двери моей комнаты прямиком из кухни. Дед уходил на работу совсем рано, бабка – попозже, устраивая перед уходом сковородочно-кастрюльную какофонию.

Проснувшись, я долго ловил ногами тапки, усложняя задачу раскачиванием ног, подходил к окну, пялился на улицу, тёр глаза. Наверное, так. Потом шел к Сёпе, приглашая его, если не поиграть, то хотя бы, прогуляться по квартире. Сёпа шел рядом или чуть впереди, иногда задевая мою голую ногу хвостом, независимо, как будто это именно он вывел невоспитанного холопа на прогулку.

Словом, несколько раз я просыпался от взгляда «тарелочного» портрета, а однажды проснулся от того, что рядом со мной на кровати сидел Сёпа. Никогда своенравный «игипетский котик» не залазил никому на кровать.

Сёпа сидел как растущий черный камень или пульсирующий мяч, трудно подобрать слова. Сохраняя свои обычные размеры, он собрался в черную упругую точку размером с витаминку. И все напряжение этой точки было направлено на злосчастный портрет.

Казалось, он застыл так навсегда. Миг, и словно кота ткнули иглой, Сёпа зашипел и ощерился, выступили бардовые неприятные десны, потом, длинные, будто рыбьи полупрозрачные страшные зубы. Потом - как в дурном сне, все одновременно. Не знаю, как объяснить, похоже на тугой узел: сколько событий происходит бессмысленно и  одномоментно: сколько из них связаны «человечьим» узлом смысла, как изящный галстук или бабочка. В моем узле сплелись три события. Иногда во сне, я чувствовал, что ужас сочится из моей кожи как липкий черный пот, пару раз я пустил струю.

Сёпа, мощно оттолкнувшись задними лапами, прыгнул на стену, то есть, на портретную тарелку, и мне показалось, что черная клякса вытянулась в какой-то моментальный недлящийся поток. Взглянув на портрет, я уперся лопатками в стену, а ногами попытался подальше вытолкнуть свое тельце из комнаты. Лица на портрете вдруг закрылись маленькими ручками и выставили вперед локотки, скрываемые раньше пшеницей. Сёпа недопрыгнул и, отпружинив от стены (четыре едва заметных следа), опустился на пол. Человечки на портрете мелко и злорадно захихикали, а у грузинского деда в руке оказался маленький кинжал, которым усатый принялся угрожающе тыкать в сторону Сёпы.

Сёпа медленно и задумчиво прошелся по комнате и резко, без всякого разбега, вновь сиганул на стену. Тарелка описала дугу вдоль стены, стукнувшись ребром об пол, подпрыгнула и, упав вторично, раскололась пополам. Сёпа бросился к тарелке, разметал осколки и замер в тупом недоумении. Но, тут же сообразил и обернулся. Почти посреди комнаты, ближе к двери (там, где тарелка шлепнулась сначала), широко раскидывая ножки, словно осторожным медленным бегом, крались обитатели портрета. Это были миниатюрные человеческие бюсты - косынка, усы, ручки, даже кинжал у усатого, но сразу под бюстом, действовали розовые и пухлые, как у младенцев, ножки. Сёпа одним прыжком настиг беглецов, и тут уж я (чего греха таить) напрудил. Видимо оглушительный ужас сменился более рациональным страхом: как бы Сёпа не упустил странных приживальщиков. Они внушали такое омерзение, какого я не испытывал никогда, удивляюсь, как меня не вырвало. Сёпа же смахнул тварей с пола будто фантики и исчез за дверью. Вернувшись, он брезгливо обнюхал меня и настороженно – осколки. Я было попытался взять его на руки, но кот легко увернулся, стукнув хвостом мне по щеке.

Потом, помню, охала прабабка: «Ох, тарелочку разбил! Ну не паразит ли? Ох-хох, подарок, сейчас таких не делают... да днем с огнём... да подарили мне.. .паразит... паразит и есть...» Кстати, она решила, что тарелку разбил я – случайно или из озорства. Она пыталась соединить осколки. На фоне мифологически-кавказского пейзажа (как за спиной Джоконды) – большие серп и молот, а по окружности – вязь пшеничных колосьев, словно никаких фигур или портретов там и не было. Впрочем, речь идет не о документальности этой истории – начни я расспрашивать родню, думаю, подтвердилось бы всё: Сёпа, тарелка, разговоры, факт уничтожения тарелки, на которой никаких портретов никогда не было. Их видели только я и Сёпа.

 

Публикация на русском