Просмотров: 91 | Опубликовано: 2018-07-19 12:47:42

Путешествие в Австралию

Сейчас я немного знаю об Австралии. Ну, пятый материк, открытый голландским шкипером Виллемом Янцем; ну, государство со столицей в Канберре, с валютой – австралийскими долларами и реками, большинство из которых в жару пересыхает. Разумно считая, что раз я Австралии не видел, то, может быть, её и вовсе нет на белом свете, – я как-то перестаю интересоваться подобными вещами, как и многим другим.

Раньше я знал, что в Австралии растут эвкалипты, – деревья по сравнению с которыми корабельные сосны – просто набор зубочисток, а воздух в эвкалиптовом лесу мигом излечивает от всех болезней, омолаживает и подавляет дурные помыслы, а листья эвкалипта следуют за движением Солнца и держатся к нему ребром. Еще я знал, что австралийские звери носят на животах сумки, и внешность этих животных – набор особых примет и еще диковиннее, чем их имена: кенгуру, коала, тасманский дьявол, вомбат. Бог весть откуда, я знал, что в тамошних лесах обитает птица – лирохвост, повторяющая любые звуки: от человеческого голоса до визга бензопилы; а в водоемах живет нечто и вовсе странное – птице-зверь – утконос. Вокруг  континента лежат темные океанические воды и в шторм они крошатся о Большой барьерный риф, где белые акулы питаются исключительно купальщиками и аквалангистами. Я слышал о бесконечных пляжах, чей белесый тонкий песок можно видеть в песочных часах, о бумерангах, а Южный крест я заочно любил больше Малой медведицы.

Неудивительно, что когда речь зашла о побеге из дома, то конечной точкой я выбрал Австралию, войны с динго на стороне фермеров и плавание на Тасманию в утлых, но устойчивых лодках аборигенов.

Но сначала лучше рассказать о марках.

От коллекционирования почтовых марок, словно морским горьковатым ветром тянет географией. Средневековье и Возрождение любили географию и фантастические карты, в которых действительность причудливо преломлялась сквозь дерзкие мечты кабинетных путешественников. Книги того времени изобилуют чудесными странами, населенными необычными животными, растениями и местными жителями человеческой породы. Очевидно, в то время я был средневековым мастеровым с беспечным воображением и лишь много позже, минув все периоды истории, оказался скучным и запуганным современником.

Одиннадцати лет я был очень серьезным человеком, гораздо серьезнее, чем теперь, но взрослые не подозревали о степени моей серьезности. Тогдашнее знание, или точнее, его ежеминутное ожидание, черпало свою нешуточность в ощущении рубежей: одного – чаемой зрелости взрослого человека, и другого – острого чувства детства, уверенного в реальности настоящего. То же касается и незнания: чего-то постыдного и манящего, но того, о чем всегда можно спросить с вызывающей искренностью.

Подобные противоположности легко разрешаются в коллекционере – взрослом, одержимом детской страстью; и всего-то детского здесь – перемещение акцента на объект серьезности.

В любом моем увлечении была важность последнего шага, а обида ранила до потери сознания. В череде хобби, типа спорта или логических головоломок, особенным, замешанным на той сердечной внезапности восторга, что взрослые называют вдохновением, было собирательство марок. Я копил отпечатанных на зубчатых бумажках представителей фауны, и, если Бог един в трёх лицах, то я сочетал в себе зоолога, географа, путешественника, менялу и многих других, вплоть до «скупого рыцаря». Покупать марки в газетных киосках – обывательское занятие; другое дело – яростный обмен, а оторвать марку от засаленного конверта – высший шик.

В местном увеселительном парке находилась танцевальная площадка, отгороженная решетчатым забором. По её периметру стояли деревянные лавочки с похабными надписями на облупленной временем краске. На площадке давно никто не танцевал, зато по выходным там кучковались филателисты и нумизматы, выгнанные нуждой из храма чистого собирательства.

Вырываясь из дома с заветным сбережением в кармане, я вступал на эту площадку с чувством Ливингстона, вторгающегося в дебри Африки. Купить задёшево редкую, порядком истрепанную серию, открытую в ветхом кляссере сивушного филателиста было огромной удачей, несмотря на часто мнимую ценность подобного приобретения. Но здесь большую роль для меня играли мои географические и естественнонаучные притязания. Каких только животных, из каких только стран не вынес я оттуда: гашёных и чистых, гладких и с живописной фактурой, юбилейных и серийных.

До сих пор во мне, человеке давно ничего не собирающем, тлеет тревожная зависть к коллекционерам и смутная мысль, что коллекционирование – противостояние ходу вещей, что по собранным экземплярам неравномерно распределена щепотка вечности, и пускай взять и сдобрить ею суп нельзя, в редкие минуты внимательности ее можно учуять.

Не ведаю, что двигало маленьким коллекционером, опьяненным идеей вечности, тем робким её граном, вероятно заложенным в каждом человеке; тогда я об этом не подозревал, а теперь не могу вспомнить.

Меня привела в мучительный восторг серия марок, увиденная у близкого приятеля.

Пока я, испорченный беспорядочным чтением, менял десятки профессий, Толик упорно хотел стать хоккеистом. Сейчас он администратор, но раньше разбирался в хоккее, как я в животном мире, то есть с вечно недостающей взрослому серьезной разносторонностью. Куча знаний, ненужных для школы и будущей профессии умудряется помещаться в умной детской голове компактно и до обидного легко.

После раскрытия нашего заговора, Толяна больше месяца не выпускали на улицу, и страсть к хоккею перегорела, превратилась из крепкого дурманящего вина в пошлый столовый уксус. Моя же филателическая влюбленность не то, чтобы исчерпала себя, а была тихо забита переездами, разводом родителей и сложностями в школе.

Я не знаю профессии Толькиного отца. Помню, что он ходил в строгом костюме, носил большие роговые очки и кейс с кодовым замком. Очевидно, он занимал высокий пост, и его облик говорил о строгости, принципиальности и потугах на суровую справедливость. В моих глазах он был высшим существом, ибо у него была обалденная коллекция марок.

Когда отца не было дома, Толян доставал огромные альбомы, рубашки которых несли надписи: Эрмитаж, Лувр, Прадо, доставал и снисходительно толковал их значение, не щадя  моего географического самолюбия.

В такие минуты он вдруг становился жутко похожим на своего отца, похожим разительно и неуловимо, особенно, когда хлопал пальцами по кожаной спине очередного кляссера и говорил: «А вот тут почти вся Третьяковка».

Мировая живопись меня не впечатляла, но размеры коллекции, ее аккуратность и грандиозное разнообразие стран не могло оставить равнодушным. Специальным пинцетом я осторожно освобождал некоторые марки от прозрачных тугих пластинок и рассматривал по одиночке, угадывая в каких малоизвестных странах, они были выпущены. От подобных упражнений мое географическое помешательство достигло апогея: в 11 лет я мог свободно нарисовать географическую карту мира со всеми горными системами, главными реками и столицами государств. Однажды я заметил нечто, ранее упущенное, и  сердце забилось мучительно и приятно. То была серия с изображениями незнакомых мне животных, выпущенная в Австралии. Две марки я помню, точнее позже я их опознал, об остальных сказать нечего. Из опознанных первая несла репродукцию «Весёлых насмешников» А.Руссо, вторая – «Паука» О. Редона. Будь там единорог или дракон, я бы остался спокоен, задорный скептицизм маленького книгочея мигом отделил бы происхождение видов от сказки, но увиденное не опровергалось зоологией, и я тут же, поселил обезьяноподобных насмешников и жутковатого паука в Австралии.

Тогда же я решил обменять на эти марки одну очень ценную вещь – настоящую хоккейную шайбу, попавшую ко мне так же в результате обмена, и приводившую Толика в состояние болезненной радости. Не раз я думал просто подарить ему шайбу и всё время останавливался. В каком-то смысле,  мне было жалко отдавать столь значительную вещь, в каком-то – слишком приятно пожинать восторг, высекаемый шайбой. Но ядро ребяческой гордости было не в чванстве или превосходстве, хоть привкус чего-то низкого, в общем-то был, а в древнем инстинкте собирательства ненужных вещей: блестящих безделушек, вражьих черепов и затейливых, но бесполезных военных трофеев.

Отдавая изъеденную временем шайбу, я менял не кусок старой резины, а предмет поклонения всего двора, языческого поклонения маленькому, черному божеству мальчишеской игры, а потому чувствовал даже некоторую жертвенность. Конечно, я догадывался, что подобный обмен, так или иначе выйдет Толяну боком, но уверял себя и друга, что ничего, что серия случайно затесалась в собрание картин. Может быть, она была продана в нагрузку, может быть, осталась с тех времен, когда отец Толика, не определившись в выборе темы, собирал все марки подряд. Подменив смысл, и удачно обманув себя, я провел и друга, не заметив густой осадок лжи в торжестве обладателя чудесных марок. Толик отдал их мне, забил пустующее место другими экземплярами, и я понес домой тощую липкую стопку осторожно и легко, поминутно проверяя карман. Так, наверное, нес бы средневековый алхимик колбу, всклянь наполненную эликсиром жизни.

Часы, проведенные за вживлением в кляссер новой серии – это, пожалуй, тот редкий случай, когда счастье и полнота жизни ощущаются в настоящем, а не в препарированной памяти, ощущаются свежо и ясно, как запах озона после грозы. Бескорыстное углубление в предмет, поставленный в центр мира и в то же время впечатление, что кроме тебя, этот предмет осмыслившего, ничего не существует, дают чувства прекрасной беспечности и уверенности в незряшности сотворения мира. Тоже самое, вероятно, испытывал Толик, клея для своей шайбы футлярчик из оргстекла и прилаживая музейную надпись.

Счастье наше рухнуло как подстреленная птица.

Отец Толика обнаружил пропажу, и никакая шайба не смогла заменить в упрямом сердце филателиста исчезнувшую серию. Он явился к нам домой вместе с Толиком и злосчастной шайбой, и уродливые духи мщения сидели на его высоких плечах; он явился, чтобы вернуть свою собственность и уличить меня в сознательном изощренном обмане. Он даже переступил через честь коллекционера и говорил о разнице, – о духи мщения! – о разнице в цене между шайбой и редкой серией марок, давая понять тем самым о моей торгашеской изворотливости.

Я бы вынес утрату марок, шайбы и вместе их взятых; вынес бы скандал и Толькины слезы; вынес бы предательское дрожание собственного голоса, который оправдывался против моей воли и был готов обернуться плачем, но обвинение в обдуманном коварстве швырнуло меня в отчаяние.

Подобного позора я не испытывал ни раньше, ни потом, когда принёс две двойки на свой день рождения, ни потом, когда перейдя в новую школу, разбил окно в кабинете физики, а придворный лизоблюд сообщил кому следует, ни после, когда унижали моего друга, а я ничего не сделал, и стоял дожидаясь своей очереди, как баран ведомый на бойню. Родители отстаивали меня против оговора Толькиного отца, но наедине выложили почти тоже самое; и тем горше было услышать подобное из их уст, что я вдруг осознал уголком души некоторую правоту упрека. Но так уж получается, что детская душа налагает особые права на родителей и друзей, и одно из них – непротивление собственному злу при таланте обижаться до коматозного состояния. Хотя всё случившиеся казалось мне тяжелым бредовым сном, мир внезапно стал другим – тесным и неуютным, как комната с низким закопчённым потолком, мир стал другим, и мне не было в нем места.

На следующий же день, во время школьной перемены, я и Толик – два изгнанника из теплого семейного рая, составили заговор, целью которого стало бегство. Еще не оправившийся Толян, предлагал Канаду, где мы могли бы играть в составе НХЛ. Когда я заметил, что мне это не интересно, Толян заявил, что во всем виноват я, и, если я струсил, то и ладно, и он сбежит один.

Я быстро уговорил его на Австралию. Во-первых, там тепло; во-вторых, мы будем жить на природе, где нас приютит племя аборигенов, а мы в благодарность дадим им начатки цивилизации; в-третьих, мы увидим живых  веселых насмешников, а паука пошлем в дар нашему музею, с табличкой, несущей наши имена. Так, кстати, мы напомним родителям, какое сокровище они выпустили из рук, опьянившись неблагодарным гневом. Я был красноречив и иступлен как дервиш, и Толян согласился.

Сборы заняли несколько дней. С моей стороны - атлас мира, компас, блокнот для путевых заметок, зелёнка, бинт и альбом с марками, которые я собирался продать, чтобы оплатить дорогу. Со стороны Толяна – сухой паёк, половину которого мы съели во время сборов под предлогом пробы. Всё было уложено в военный вещмешок и спрятано у Толика под кроватью. Карту Австралии я знал наизусть и думал, что смогу найти любую дорогу с закрытыми глазами. Нам казалось, что ни один побег на свете не планировался столь тщательно, и даже погода благоприятствовала замыслу.

Была весна, и пахло свежей горечью клейких древесных почек. Трамваи звенели особенно оживленно, споря с птицами. От сумерек тянуло дождем, а по ночам Вселенная была туго набита звездами.

Весна шла по улице как сероглазая девушка с хрупким танцующим телом, шла, звонко кроша каблучками прогорклый зернистый лед и, перепрыгивая через лужи, и прохожие останавливались, чтобы посмотреть ей вслед.

И старшая сестра Толяна была на неё похожа.

Несчастье явилось в её облике, странный оборотень предательства появился перед нами нелепо и неожиданно. То ли от избытка весеннего настроения, то ли из мщения, поскольку между братом сестрой шла хроническая вражда, и ссоры случались чаще, чем примирения, она рассказала родителям о наших планах. Хотя, надо признать, что Толян выбрал не лучший момент, чтобы ей открыться.

Сестра Толика, как первая красавица, собрала вокруг себя целую свиту ухажеров. Точно принцесса, она устраивала им испытания в отваге и преданности, и одному было приказано залезть на балкон третьего этажа. Толик, не упускавший момента, чтобы досадить своему врагу, вылил на одну из перевалочных решеток нижнего этажа стакан хлопкового масла, и незадачливый рыцарь, сорвавшись на полдороги, шлепнулся на землю как жаба, покрытый несмываемым позором и хлопковым маслом. Упал он, к счастью, удачно, но принцесса пришла в негодование, мигом сообразив, чья это проделка.

Тогда мы еще не знали, что зло всегда рождает большее зло, и результатом незнания стали предательство и порядочная головомойка от родителей. Толику досталось больше, хотя инициатором побега справедливо выставили меня. Очевидно, отец Толяна величайшим  грехом считал слабохарактерность, которую, изжив в себе, всячески вытравливал в сыне. Мои родители, пораженные дикостью нашего замысла, скорее обласкали меня, нежели выговаривали. Но эти ласки, внимательные и сочувствующие глаза матери, серьезные реплики отца, то суровые, то вдруг ободряющие, засели в груди тупой холодной иглой; и не раз я думал - лучше бы наказали.

Шло время, всё было забыто. Толик завязал с хоккеем; я заметно охладел к маркам и лишь по инерции иногда вяло пополнял запущенную коллекцию. В уютный занимательный предметный мирок начали вторгаться новые вещи: магнитофон, кассеты, переводки, красочные безделушки, желание нравиться, подражать и быть единственным.

Идея неискупленного греха, настороженность и мнительность нарушили ход истории и повернули её вспять: после Возрождения я оказался ввергнут в первые века христианства, став мучеником переходного возраста, угловатым и нервным подвижником взросления.

 

Публикация на русском